Это было отвратительно. Это было непристойно. Сестра Конни Сьюэлл в подсобном помещении развлекалась с каким-то интерном.
Но поскольку спать я все равно не могла, я позволила своему сознанию вернуться к сестре Сьюэлл, утешаясь мыслью, что не являюсь инициатором всего этого, а лишь принимаю пассивное участие в происходящем. Ночь прошла почти незаметно.
Не могу сказать, когда у меня зародилась мысль о том, чтобы вернуться домой. В течение первых нескольких недель, даже месяца, мое пребывание в больнице было неизбежным, но к середине февраля я начала все чаще и чаще задумываться о Чарлстоне и о родном доме. Оставаться в больнице дольше, не привлекая к себе внимания, становилось все труднее. Через три недели доктор Хартман перевел меня в просторную отдельную палату на седьмом этаже, и у большей части персонала сложилось впечатление, что я являюсь очень состоятельной пациенткой, требующей особого ухода. В общем-то, это соответствовало действительности.
Однако оставался администратор, доктор Маркхам, который продолжал интересоваться моим случаем. Он каждый день поднимался на седьмой этаж и старательно пытался что-нибудь разнюхать. Я была вынуждена заставить доктора Хартмана объясниться с ним. Старшая сестра Олдсмит также вступила с ним в переговоры. Наконец я пробралась в сознание этого ничтожества и применила собственные способы убеждения. Но Маркхам оказался на редкость упорным. Дня через четыре он вернулся и вновь принялся допрашивать сестер: кто оплачивает дополнительный уход за миссис Доу, откуда деньги на добавочные медикаменты, исследования, тесты, сканирования и консультации специалистов? Мол, администрация не располагает никакими сведениями о поступлении леди в больницу, нет компьютерных расчетов стоимости проведенных мероприятий, нет данных о том, как будет производиться оплата. Сестра Олдсмит и доктор Хартман согласились встретиться на следующее утро с нашим инквизитором, заведующим больницей, шефом отдела делопроизводства и еще какими-то тремя чиновниками.
В тот вечер я присоединилась к Маркхаму, когда он отправился домой. Автострада через реку Шилкил была перегружена, и я вновь вспомнила о новогодних событиях. Перед поворотом на шоссе Рузвельта я заставила его прижаться к обочине, включить фары и выйти из машины. Пока Маркхам стоял у капота, почесывая лысину и гадая, что же случилось с машиной, все пять полос заполнились несущимися автомобилями, а как раз там, где остановился «крайслер», появился огромный грузовик.
Наш администратор сделал три больших скачка, я успела услышать рев автомобильного гудка, увидеть изумленное выражение на лице водителя приближавшегося грузовика, ощутить немыслимую беготню мыслей Марк-хама, прежде чем удар откинул меня назад, к другим объектам. Я отыскала сестру Сьюэлл и разделила с ней нетерпеливое ожидание конца смены и прихода ее молодого интерна.
Время для меня не имело никакого значения. Я перелетала в прошлое с такой же легкостью, с какой перемещалась из сознания одного человека в другое. Особенно мне нравилось оживлять в памяти те летние месяцы, которые мы проводили в Европе с Ниной и нашим новым другом Вильямом.
Я вспоминала прохладные летние вечера, когда мы втроем гуляли по фешенебельной Рингштрассе, где все, кто хоть что-то представлял собою, щеголяли в своих самых лучших нарядах. Вилли любил ходить в кинотеатр «Колосс» на Нюссдорферштрассе, где неизменно демонстрировались скучные пропагандистские немецкие картины. Однажды вечером я хохотала до слез, глядя, как Джимми Кегни изрыгает потоки отвратительной австро-немецкой речи в первом увиденном мною звуковом фильме.
Затем мы шли выпить и посидеть в баре на Картнерштрассе, общались там с другими компаниями молодых весельчаков, отдыхали в шикарных кожаных креслах и любовались игрой света, отражавшегося от полированных поверхностей красного дерева, стекла, хрома, позолоты и мраморных столиков. Иногда с соседней улицы сюда заходили шикарные проститутки со своими клиентами, и их присутствие добавляло чувственность и кураж в атмосферу вечера.
Несколько раз наши прогулки заканчивались походом в «Симпл» – самое роскошное кабаре Вены. Его полное название было «Симплициссимус», и я отчетливо помню, что там выступали два еврея – Карл Фраке и Фриц Грюнбаум. Даже позднее, когда коричневорубашечники и штурмовики потопили улицы старого города в крови и беспорядках, у этих двух комиков еще оставались покровители, которые покатывались со смеху над их сатирическими скетчами. Странно, но объектами их пародий как раз являлись нацистские стереотипы. Вилли просто заходился от хохота так, что по его покрасневшему лицу текли слезы. Однажды он досмеялся до того, что чуть не задохнулся, и нам с Ниной пришлось колотить его по спине и поочередно предлагать ему свои бокалы с шампанским. Уже после войны он небрежно упомянул о том, что не то Фраке, не то Грюнбаум – не помню, кто именно, – погиб в одном из лагерей, которые находились в ведении Вилли перед тем, как его перевели на Восточный фронт.
Нина была очень красива. Светлые волосы, коротко подстриженные и завитые по последней моде, яркий маникюр, ухоженная кожа, роскошные шелковые платья, доставленные из Парижа по заказу… Особенно помню зеленое, с глубоким декольте – ткань плотно облегала ее маленькую грудь, подчеркивая изящность бледного румянца щек и странным образом оттеняя голубизну глаз.
Не помню, кто конкретно предложил сыграть в Игру в то первое лето, зато отчетливо помню наше возбуждение и азарт преследования. Мы по очереди стали использовать разных пешек – наших знакомых, их друзей. То была ошибка, которую мы никогда больше не повторяли. На следующее лето мы играли уже более откровенно, сидя в номерах отеля на Джозефштадтерштрассе и используя один и тот же объект – тупого рабочего с толстой шеей, который так и не был пойман и которого Вилли позднее ликвидировал. Присутствие втроем в одном и том же сознании и переживание одинаково острых ощущений создавало между нами такую близость, которая не возникла бы даже при самых смелых сексуальных экспериментах.